Posted 14 апреля 2017,, 03:48
Published 14 апреля 2017,, 03:48
Modified 29 мая 2023,, 09:24
Updated 29 мая 2023,, 09:24
На этой неделе Красноярск посетил советский, американский и российский журналист Владимир Познер. 83-летний Познер, стоя на сцене на своем творческом вечере, предупредил, что иногда будет присаживаться в кресло, потому что накануне играл в теннис и подвернул ногу, чем сорвал аплодисменты зала. А затем он два часа общался с красноярцами о своей жизни, профессии, пропаганде, журналистике, компромиссах и марихуане. «Проспект Мира» публикует выдержки из выступления Владимира Познера.
Про родителей
Я родился в Париже 1 апреля, по матери я француз. Когда мне было три месяца, мама взяла меня и уехала в Америку. Это произошло, потому что мой папа не хотел меня и не хотел жениться. Он был еще молод, ему хотелось погулять. И моя мама, очень гордая и твердая французская дама, просто уехала, прихватив меня с собой.
Поэтому первые пять лет моей жизни прошли в Нью-Йорке. Однажды я играл с каким-то корабликом, на нем была веревка, которую я пытался развязать, и никак не получалось. Мама тогда сказала: «Знаешь, там внизу сейчас сидит мужчина. Он очень хорошо развязывает узлы, ты попроси его».
Я спустился, мужчина сидел на диване и не произвел на меня особенного впечатления. Я поздоровался и попросил развязать этот узел на лодочке, разговор шел по-французски. И он очень быстро развязал эту веревочку, отчего я себя почувствовал полным неумехой. Я поблагодарил его, и тут мама сказала, что это мой папа.
Скриншот здесь и на обложке: instagram.com/p/BSwBgUzjzKc/
Про войну
В Нью-Йорке папа женился на маме и увез нас обратно во Францию. Это был 1939-й — год, когда началась Вторая мировая война.
Как-то я вышел из школы, и рядом стоял немецкий часовой. Они тогда охраняли школы, потому что старшеклассники вели себя не так, как немцы бы хотели. Этот солдат подарил мне мешочек со стеклянными цветными шарами. Я обрадовался, пришел домой и стал их катать по ковру.
Мама спросила, откуда шарики, я рассказал про немца. Тогда в первый и последний раз в моей жизни мама дала мне пощечину. Она сказала: «Не смей принимать подарки от немцев».
Потом родители отправили меня к своей подруге Маргерит на юг Франции. Я сидел у нее дома на подоконнике и в окне видел, как в больнице напротив выздоравливающие от ранений немецкие солдаты и офицеры играют в футбол. Тут Маргерит взяла меня за ухо, сдернула с подоконника и сказала: «Не смей смотреть на немцев», лишила ужина и отправила спать.
Где-то в три часа ночи она меня разбудила, мы пошли на улицу. Было темно, холодно, но много людей шло в сторону океана. Чем ближе к океану, тем больше людей. Наконец дошли до набережной высоко над океаном — собралась просто огромная толпа, и все молчали.
А потом по толпе пошел шепот. И я увидел, что течение проносит труп. Потом второй, третий. Всего пять. Это были немецкие офицеры, которые пошли плавать. Их предупреждали, что течение очень сильное, но они же высшая раса, они же лучше знают. Поплыли и утонули. Весь город знал, когда течение приносит утопленников, и все вышли смотреть на этих утонувших немцев. Посмотрели и разошлись. Дома Маргерит налила мне горячего кофе, погладила по голове и сказала: «На таких немцев ты можешь смотреть».
Кадр: 8 канал, youtube.com
Про русскость
В конце концов, нам пришлось бежать — сначала на юг Франции, потом через Испанию и Португалию в Америку.
Летом 42-го или 43-го меня отправили в летний лагерь. Я всем говорил, что я русский, что свободно говорю по-русски. И вдруг выяснилось, что лагерь посетит делегация советских женщин. Им решили посвятить концерт, надо было спеть советскую песню. Выбрали меня: ты же, говорят, русский знаешь. А всё, что я знал из советских песен, — это «Полюшко-поле». Только эти два слова. Но куда мне было деваться? Мы репетировали, я там, конечно, полную абракадабру говорил, но никто ж ни слова не знает, так что вроде как по-русски пою.
В день приезда этих женщин я спрятался. Меня, конечно, нашли. Вытащили на сцену, я начал петь «Полюшко-поле». Мне есть за что стыдиться в жизни, но большего стыда, чем тогда, я не испытывал никогда.
Надо отдать должное этим чудным советским женщинам: когда я закончил, они погладили меня по головке, сказали, какой я хороший мальчик, и ничего не упомянули о том, что я ни слова по-русски не произнес, кроме «полюшко-поле».
Русский язык я начал учить в ГДР, куда мы переехали, когда мне было 15. Сначала я учился в школе для советских эмигрантов, потом меня определили в школу для офицеров и сержантов, которые не успели из-за войны получить аттестат. И вот в ней знатоки своего дела меня учили действительно русскому языку.
У меня был специальный учитель, старший лейтенант Вадим Бурков.
— Значит так, Володя, — сказал он мне. — Объясни-ка, какая разница между зыбью и рябью?
— Ну, зыбь — это когда вот так…
— Х… [зачем] ты мне руками показываешь?
Вообще, это были чудесные люди, офицеры и солдаты. Я ведь был
чужой — из Америки, плохо говорил по-русски. А они всё время давали понять, что
я свой. Я как-то шел по военному городку, навстречу двигался старшина Ушаков — человек
роста метр семьдесят, в ширину такой же. Позвал обедать. Завел в солдатскую
столовую, взял пол-литра «Московской», два граненых стакана, два крутых яйца,
четыре куска черного хлеба.
Мы сели, он разлил бутылку точно «по мениску», аккуратнейше. Сказал: «Будем здоровы», и хоп — стаканчик осушил. И говорит: «Ладно, мне пора на работу». Для меня это была первая водка, и сразу стакан. Я на автопилоте каким-то образом добрался до дома и долго-долго обнимал унитаз.
Но тем менее я не обижался, ведь таким образом мне давали понять: «Ты наш».
Фото: pozneronline.ru
Про учебу, Дроздова и военкомат
В Советском Союзе мы оказались за пару месяцев до смерти Сталина.
Я поступил на биофак в МГУ и учился там вместе с Николаем Николаевичем Дроздовым. На первом курсе нам преподавали противоатомную защиту. Лекции нам читал подполковник Маслов, очень строгий такой мужчина, похожий на царского офицера. Он говорит: «Товарищи студенты, когда вы увидите вспышку ядерного взрыва, то вам следует упасть на спину головой в сторону взрыва. Вопросы есть?» Дроздов встает: «Товарищ подполковник, мне всё-таки кажется, что нужно упасть на живот, и головой от взрыва». — «Почему вам так кажется?» — «Когда жопу оторвет — видно будет, куда полетела».
Со второго курса нас с Колей исключили за академическую неуспеваемость. У меня был бурнейший роман: мне — 21, ей — 37. Это была первая любовь в моей жизни. Я всё бросил, для меня существовала только она. Ну и провалил два экзамена, меня отчислили. Колю — тоже, не знаю за что.
Нас вызывают в военкомат: приходишь на комиссию, тебя раздевают догола, и ты обходишь всех врачей от одного стола к другому, а они все женщины. Сверхунизительно. Проходим вместе с Колей, он впереди меня. Последний врач — проктолог: — «Дроздов Николай. Расставьте ноги, нагнитесь, раздвиньте ягодицы. Курите?» — «Курю». Докторица заходит сзади и смотрит: — «Пьете?» — «А что, пробка видна?»
Истерика была непередаваемая. Но в армию нас не взяли, а в МГУ потом восстановили.
Про пропаганду и веру
В журналистике я оказался случайно. Мне позвонил приятель, сообщил, что создается новая организация — агентство печати «Новости» — и что нужны люди со знанием языков. Мне предложили должность старшего редактора, и я согласился. Это была не журналистика, конечно, а пропаганда — в СССР журналистики не было. Затем я оказался в Гостелерадио, вещал «на туда» — то есть на США и Англию. Я верил в советскую систему, говорил, как американец, и в общем умел общаться, поэтому я был очень сильным пропагандистом.
И так было, пока я не начал сомневаться в том, во что верю. Первый удар по моей вере произошел в 1968 году, когда СССР ввел войска в Чехословакию во время Пражской весны. Я, конечно, находил слова, чтобы это оправдать, но сердцем понимал, что оправдать это нельзя. Расставаться с верой — вещь очень тяжелая. Продолжать говорить то, во что ты не веришь — это как быть проповедником, который не верует в бога. Но я продолжал.
Очень хороший друг моего папы Иосиф Гордон, который был мне как второй отец, однажды сказал мне: «Каждое утро вы заходите в ванную, бреетесь и смотрите в зеркало. Я очень хочу вам пожелать, чтобы, посмотрев в зеркало, вам не захотелось плюнуть в свое отражение».
В один момент я понял, что если буду пропагандистом и дальше, то именно это и случится. И я ушел из пропаганды, ушел из партии. Я дал себе слово, что никогда не буду работать на государство, не буду членом никакой партии, что я постараюсь никогда не работать в штате, буду независимым, как журналист буду стремиться к объективности и давать информацию со всех точек зрения.
Скриншот: instagram.com/p/BSxC6LBhdtA/
Про журналистику и компромиссы
26 марта в 80 городах России прошли массовые демонстрации против коррупции. Конечно же, были СМИ, которые об этом сообщали, но в государственных СМИ что-либо говорить об этом было запрещено. Это, конечно, свидетельствует о растерянности властей, не ожидавших того, что произошло.
Как быть журналисту, который выходит в эфир и знает, что это происходит, но он также знает, что если расскажет о митингах, то, скорее всего, потеряет работу? Я не берусь давать советы, я не считаю, что кто-то вправе говорить: «А вот ты должен сделать так». Я, к счастью, не выходил в тот день в эфир, но что бы я сделал в таком случае, честно говоря, не знаю.
Но я же принял для себя некоторые компромиссы. Я не работаю на «Первом канале», я не в штате, они у меня покупают программу — не кота в мешке, они имеют право спросить, кого я приглашу. Я бы хотел пригласить в эфир Навального — не потому что я его сторонник, а потому что он реальная политическая фигура. Люди имеют право слышать, что он говорит. Но мне не дадут его пригласить, эфир снимут.
Есть пять-семь таких человек, которых пригласить я не могу. Я иду на этот компромисс, потому что, делая программу для «Первого канала», я очень многое могу. Я не вру, что не было никаких демонстраций или что не знаю, были ли они. Я знаю, что они были и их надо было показывать. Это позор, что федеральные каналы не показывали митинги, а потом очнулись, потому что поняли, что умалчивание только играет против власти, и стали говорить всякие неуклюжие вещи.
Я допускаю, что может наступить такой момент, что от меня потребуют компромисса, на который я пойти не смогу, после чего мою программу закроют.
Вот я на днях в Воронеже высказался по поводу марихуаны, объяснил, почему ее, по моему мнению, нужно легализовать. Ежегодные доходы от наркоторговли — это порядка четырех-пяти триллионов долларов. И при таких доходах можно хоть на голове стоять, но нельзя будет остановить торговлю. На мой взгляд, можно легализовать этот бизнес, сделать так, чтобы на нем нельзя было заработать. Будут ли наркоманы? Будут. Но они и так есть. Зато не будет криминала, потому что там, где нет прибыли, нет бизнеса.
Мои слова подали как «Познер за наркотики». Кто только не высказывался на этот счет. И я честно задумался: а может, меня уволят? Ведь никто не будет спрашивать. Ну пока не звонили, ничего такого вроде.